Распечатать
Оценить статью
(Голосов: 29, Рейтинг: 2.93)
 (29 голосов)
Поделиться статьей
Василий Кузнецов

К.и.н., руководитель Центра арабских и исламских исследований ИВ РАН, эксперт РСМД

Чтобы объяснить логику развития стремительно меняющейся ситуации в мире, аналитики обращаются к историческому опыту в поисках наиболее адекватных аналогий. Современную реальность сравнивают обычно с теми или иными знаковыми для западного мира войнами — с Тридцатилетней, войнами XVIII в., Первой и Второй мировыми войнами и др.

Все эти сравнения говорят не только о нарастающем ощущении тревожных и потенциально катастрофических изменений, но и  о растерянности человечества перед лицом неизвестности, проистекающей из несоответствия современного языка окружающей реальности.

В самом деле, еще вчера мир был постмодернистским. Такой была не только европейская континентальная философия, искусство, литература — таким было наше общее мировоззрение, а значит, такой была и политика. Это была вселенная релятивизма, жонглирования словами, слоганами и дискурсами, отказа от «больших нарративов» и идеологий.

Так началась эпоха после-постмодернизма, становление которой мы наблюдаем сегодня, причем особенно остро — на Ближнем Востоке. Не до конца осознанная ее сущность пока сводится к преодолению постмодернизма, овладению его методами и техниками для реализации вполне модернистского высказывания. Вопрос — какого именно?

Парадоксальным образом в мире «креативного класса», где чуть ли не большая часть общества принадлежит к профессиям, долженствующим производить «смыслы», смыслов этих как раз и не оказалось, а единственной силой, действительно их производящей, стали джихадисты, действующие в регионе, где этот самый «креативный класс» представлен довольно скудно. Именно джихадисты определяют сегодня дискурс на Ближнем Востоке.

Как отобрать инициативу у джихадистов?

Постмодернистское сознание не способно дать ответы на вызовы, с которыми столкнулся ближневосточный регион. Однако оно создает условия для включения любых элементов в единый нарратив — и в этом состоит его величайший потенциал.

1. Излечение болезней общества, приводящих к тому, что молодежь обращается к радикальным идеологиям. Ближневосточным политикам для этого придется изменить отношение к собственным обществам, встав на путь структурных политических и экономических реформ. Необходимо вернуть в общественную жизнь категорию будущего.

2. Если запрос на изменения в арабских странах будет усиливаться, то внерегиональным державам придется принципиальным образом пересмотреть свою ближневосточную политику. Это позволит создать условия для гармоничного сопряжения региона с внешним миром.

Статья впервые опубликована в журнале «Восток / Oriens».

Вопрос об окончании быстро пролетевшей эпохи однополярного мира и станов­лении многополярности уже не первый год остается одним из наиболее обсуждаемых в современной науке о международных отношениях. При этом и конкретное содер­жание понятия «многополярность», и параметры обозначаемого им явления, и кон­фигурация его международно-правового оформления (international order) остаются не вполне ясными [Хаас, 2008; Ливен, 2011; Дунаев, 2013; Салин 2017 и др.]. Ожесточенные споры ведутся вокруг того, должен ли Ялтинско-Потсдамский мир смениться новой редакцией Версальско-Вашингтонского или надо вести речь о возвращении к Вестфалю [Стегний, 2012]. Ключевой здесь, думается, предстает идея возвращения к тому или иному известному опыту. Сами споры при этом зачастую кажутся одновременно и из­лишне теоретическими, и слишком узкими, не учитывающими всю многомерность происходящих сегодня изменений. На Ближнем Востоке они находят выражение не только специфическое, но и, пожалуй, более прикладное и болезненное, чем в других частях мира, прямо отражаясь на региональном политическом процессе.

Как и в случае с трансформацией мирополитической системы, чтобы объяснить логику развития стремительно меняющейся здесь ситуации, аналитики обращаются к исто­рическому опыту в поисках наиболее адекватных аналогий. В результате современную реальность сравнивают обычно с теми или иными знаковыми для западного мира вой­нами. С Тридцатилетней — из-за многочисленности и разнородности участников, роли негосударственных акторов, конфессионального фактора. И тогда спорят о возможности «ближневосточного Вестфаля» [Камель, 2016; Синн, Аксворси, Милтон, 2016]. С война­ми XVIII в. — не только из-за проблем в российско-турецких отношениях, омрачавших 2015–2016 гг., но и из-за роли государственных лидеров и нарастающей значимости от­ношений между Москвой и Анкарой [Иоффе, 2015; Сокольски, 2015].

С Первой мировой — из-за эгоистичных и противоречивых устремлений участни­ков событий, постепенной эскалации под всеобщие заверения о неустанной борьбе за мир. Тогда ждут разрастания кровопролития (прежде всего по линии ИРИ — КСА) и нового соглашения Сайкса-Пико [Варлы, 2016]. С этой идеей перекликается мысль о разделе Сирии на зоны влияния между Ираном, Турцией и Россией [Исаев, 2016]. Оп­поненты подобной идеи указывают не только на последовательную позицию Москвы о сохранении территориальной целостности Сирии, но и на опасность воспроизводства колониального опыта [Наумкин, 2016(1)].

Со Второй мировой войной — из-за наличия новой версии абсолютного зла — ИГИЛ (ДАИШ). И тогда ждут формирования единой антиигиловской коалиции, о чем на Генеральной Ассамблее ООН в 2015 г. говорил В. Путин. С холодной войной — и тогда ждут то ли Карибского кризиса, то ли разрядки, то ли перестройки.

Все эти сравнения (ряд их можно было продолжить) говорят не только о нарас­тающем ощущении тревожных, непрогнозируемых и оттого потенциально катастро­фических изменений, но и — что важнее — о растерянности человечества перед лицом неизвестности, проистекающей, по-видимому, из несоответствия современного языка окружающей реальности.

На самом деле эта столь остро ощутимая растерянность не столь уж нова и связа­на далеко не только с международной обстановкой. Почти двадцать лет назад, в 1998 г., Ж. Бодрийар писал: «Мы прыгаем в бездну регрессирующей истории, поддавшись ностальгии по пересмотрен­ному и обновленному прошлому, и, поступая так, мы утрачиваем представление о будущем. Именно поэтому несколько лет назад я пришел к выводу, что Год 2000 не будет. Он не произой­дет просто потому, что история столетия уже закончилась, и мы лишь постоянно переживаем ее. Выражаясь метафорически, мы никогда не будем в будущем. Наш милленаризм не имеет бу­дущего. Милленаристский дух Года 1000 был пережит как огромный страх. Но по крайней мере он предвещал Пришествие и явление Царства Божьего. Сегодня же наши перспективы темны и сомнительны. Все, что осталось от милленаристских ожиданий, — обратный отсчет» [Бодрий­ар, 1998].

В этой и других своих работах того же времени философ говорил о размывании границы между настоящим и будущим, фактическом упразднении и того, и другого, замене их симулякрами-«кажимостями», результатом чего становится эпоха «пост­современности» (или постмодерности), органически неспособной сказать о себе что-то новое и требующей «вечного возвращения».

Тринадцать лет спустя о катастрофическом предчувствии грядущего, наполняю­щем современную культуру, на основе анализа широкой палитры источников писали отечественные авторы: «Культура, философия и наука сегодня пронизаны острым эс­хатологическим мироощущением, что часто объясняется чувством кризисности, не­прочности бытия человека и общества» [Желтикова, Гусев, 2011, с. 22].

В сфере международных отношений ощущение конца истории появилось рань­ше, чем где-либо еще, еще в начале 1990-х гг., сразу после краха биполярности. Одна­ко первое время оно дарило скорее радость безмятежности, чем ужас неизвестности. Наиболее полно, хотя иной раз и не без раздражения, эту радость ощущали читатели хрестоматийного труда Ф. Фукуямы «Конец истории и последний человек». Сам ав­тор, впрочем, рисуемый им образ грядущего воспринимал без излишнего оптимизма: «Человечество будет казаться не тысячей цветущих побегов на стольких же различных растениях, а длинной цепью фургонов на одной дороге» [Фукуяма, 2004, с. 495].

Спустя два десятилетия образ упраздненной истории никуда не исчез и, напро­тив, из теоретической фантазии американского политолога превратился в конкрет­ную реальность, оказавшуюся, правда, совершенно иной, чем мыслилось. В сущности, предлагавшийся им прогноз предполагал не просто «конец истории», а ее смерть — от­сутствие какого-либо дальнейшего движения. Произошло же нечто совершенно про­тивоположное — история завершилась, превратившись в перманентное «сейчас». Все происходит, все движется, все меняется, однако ничто не развивается, потому что раз­витие предполагает наличие хоть какой-то стратегической перспективы. В результате сложившаяся ситуация почти не поддается адекватному описанию.

Вернемся к приведенным сравнениям. Каждое из них позволяет обозначить какие-то черты ближневосточной реальности, но не дает возможности выразить ее полноту и соот­ветственно понять ее. Сравнение с холодной войной служит этому отличным примером.

Шумная и будто пришедшая из 1960-х гг. риторика, заполнявшая все мировые СМИ на протяжении последнего, 2016, года, подталкивала некоторых региональных лидеров играть так, словно бы мир и в самом деле оказался в ситуации полувековой давности, и сегодня, как и тогда, можно извлекать двойную прибыль из противобор­ства сверхдержав, мысля себя лидерами третьего, давно несуществующего, мира.

В той или иной степени это касается многих региональных игроков на Ближнем Востоке, однако самые яркие примеры подобной эквилибристики дарят Турция, Са­удовская Аравия и отчасти Египет. В случае с Турцией речь идет о сложных пируэтах в отношениях Москвы и Анкары, с одной стороны, и о не менее сложных — в отноше­ниях Анкары, ЕС и НАТО. Не случайно резкое сближение с Россией, начавшееся летом 2016 г. на фоне подавления попытки государственного переворота в Турции и вызван­ным последовавшими репрессиями охлаждением отношений с Западом, сопровожда­ется периодическими заявлениями о возможности присоединения страны к ШОС или ЕАЭС. Подобная перспектива, однако, предполагает окончательный отказ от «евро­пейского пути» и выход из НАТО [Chulkovskaya, 2017].

Саудовский пример менее контрастен, однако довольно показателен. Основным лейтмотивом всей внешней политики страны, чем дальше, тем больше, становится про­тивостояние иранской угрозе. Необходимость защищаться от нее предполагает поиск сильных союзников. В то время как эту роль давно играли США, политика админи­страции Б. Обамы считалась в Эр-Рияде проиранской и, в сущности, предательской по отношению к традиционным союзникам Вашингтона [Бин Сакир, 2016]. В 2016 г., ког­да считалось, что победителем ожидавшихся в Соединенных Штатах выборов станет Х. Клинтон, королевский дом активно налаживал связи с Москвой, несмотря на про­тивоположные позиции двух стран по сирийскому конфликту и Ирану [Косач, Мелкумян, 2016]. Близость Москвы и Тегерана в королевстве не переоценивали, а демон­страция российской военной мощи в Сирии волей-неволей вызывала уважение. Вместе с тем победа Д. Трампа, занимающего жесткую антииранскую позицию, вполне воз­можно, заставит Саудовскую Аравию вновь обратить взоры к Западу.

Что касается Египта, то здесь поддержка Вашингтоном режима «Братьев-мусуль­ман» в 2012–2013 гг. подтолкнула Абд аль-Фаттаха ас-Сиси к поискам альтернативных партнеров, главными из которых стали Саудовская Аравия [Katulis, Awad, 2015; Nazer, 2015; Farouk, 2014] и Россия. При этом военно-политическое и экономическое сотруд­ничество между Москвой и Каиром позволяет последнему демонстрировать определен­ную независимость не только от американцев, но и от саудовских покровителей, что проявляется, в частности, в случае с саудовской операцией в Йемене. Однако и здесь приход к власти Д. Трампа может изменить ситуацию. В случае если «Братья-мусуль­мане» будут внесены Белым домом в списки террористических организаций [Al-Arian, 2017], это может стать демонстрацией стремления США к нормализации отношений с Египтом. А следовательно, речь будет идти о восстановлении и укреплении тради­ционных осей Вашингтон — Каир и Вашингтон — Эр-Рияд, дополняющих партнерство Белого дома с Тель-Авивом.

Во всех трех описанных случаях наблюдается одна и та же закономерность. Ближ­невосточные лидеры стремятся использовать в своих интересах проблемы в россий­ско-американских отношениях, довольно подвижно обращаясь от одного партнера к другому и иной раз явно переоценивая влияние конфронтации между Москвой и Ва­шингтоном на ближневосточную политику двух стран. Особенно заметно это было в случае с политикой Саудовской Аравии и Турции по сирийскому конфликту. Этим, однако, их внешнеполитические стратегии не ограничиваются: метафора «холодной войны» даже приблизительно не отражает всю многомерность их стратегий.

Все происходит, все движется, все меняется, однако ничто не развивается, потому что раз¬витие предполагает наличие хоть какой-то стратегической перспективы.

Идея «новой биполярности» накладывается на сложную мозаику отношений в ре­гионе, многочисленные линии противостояния (Египет — Турция, Саудовская Ара­вия — Иран, Иран — Израиль и т. д.), ни одно из которых не приводит к формированию устойчивых блоков и всегда оставляет пространство для маневра, позволяя создавать и разрушать разнообразные конъюнктурные альянсы, сосуществующие с альянсами относительно устойчивыми. Типичные их примеры: Египет — Россия и Египет – Сау­довская Аравия в условиях устойчивой напряженности между Москвой и Эр-Риядом; или ситуативный альянс России и «Хезболлы», не мешающий близким российско-изра­ильским отношениям и т. п. Кроме того, в отличие от XX в. отношения между регио­нальными и глобальными игроками выстраиваются сегодня не как «патрон-клиент», а скорее как партнерские, а иной раз и как конкурентные.

Относительность уместности приведенных исторических аналогий можно без тру­да показать и на иных примерах. Парадокс ситуации состоит в том, что если каждая из аналогий частично верна, то общая ситуация может быть описана как квинтэссенция истории и одновременно — ее бессмысленность. Другими словами, речь идет об одно­временном воплощении всего исторического опыта человечества здесь-и-сейчас, что в принципе возможно лишь в эсхатологические, вне-исторические времена. Последнее обстоятельство лишает историю какого-либо смысла, потому что логически и хроноло­гически выстроенное историческое повествование оказывается бесполезным, если ли­шить его категории времени (это все равно, что заставить все события «Войны и мира» произойти одновременно).

Подобное непонимание целостной реальности, убивающее прошлое и будущее и вселяющее ужас перед настоящим — следствие нарушения той ситуации постмо­дерна, к которой мы привыкли, в которой чувствовали себя комфортно и в которой упраздненное будущее и вечное возвращение казались лишь изощренными пируэтами философской мысли.

В самом деле, еще вчера мир был постмодернистским. Такой была не только евро­пейская континентальная философия, искусство, литература — таким было наше об­щее мировоззрение, а значит, такой была и политика. Это была вселенная релятивизма, жонглирования словами, слоганами и дискурсами, отказа от «больших нарративов» и идеологий. Из последних дольше всего держался, конечно, либерализм, однако, став «столбовой дорогой» человечества, он лишился какого бы то ни было внятного содержания. Приводя образ тянущихся вереницей фургонов с переселенцами, Ф. Фукуяма отмечал далее, что, достигнув пристанища либеральной демократии, человечество, ве­роятно, устремится на новые поиски. Однако Фукуяме никак не могло прийти в голо­ву, что со временем каждый из кучеров заявит о своем праве определять, где именно находится это пристанище, а некоторые из них и вовсе посчитают таковым свой собственный фургон. Тем не менее спустя два десятилетия после публикации монографии Фукуямы произошло именно это: либеральная демократия стала внешне непремен­ным атрибутом любой политической системы, лишившись при этом хоть какого-ни­будь внутреннего содержания.

Свергнутые в 2011 г. арабские лидеры все как один демонстрировали когда-то бле­стящие способности к политическому выживанию в мире постмодерна. По мере необ­ходимости они становились то защитниками демократии и прав человека, то побор­никами традиционных ценностей, но, в сущности, прекрасно себя чувствовали и без всякой идеологии, и без какой-либо внятной стратегии развития. В этом их принци­пиальное отличие от первых поколений арабских президентов — Г.А. Насера, А. Садата, Х. Бургибы, воспринимавших самих себя как авторов незавершенных нарративов.

Впрочем, два человека сумели вместить в свою биографию и модернистский (нар­ративный), и постмодернистский периоды — Я. Арафат и М. Каддафи. При этом второй, виртуозно объяснявший «третьей мировой теорией» то социалистические эксперимен­ты и политику самообеспечения, то открытый рынок и либеральные реформы [Рясов, 2008], являет собой наиболее экстравагантный пример идеологической эквилибристи­ки эпохи постмодерна.

Все упомянутые режимы (за исключением ливийского) могут быть названы нелибе­ральными демократиями, или гибридами. Это, однако, вовсе не делает понятие «пост­модернистский» излишним. Политологические термины, введенные в оборот в 1990-е гг., характеризуют специфику политических систем, отталкиваясь от дихотомии «демо­кратия vs авторитаризм». Описание режимов как постмодернистских не только не при­вязано к этим двум изначально условным моделям, но и помогает понять их природу. Ведь проблема заключается вовсе не в том, что в той или иной стране формально существующие демократические институты не работают и играют лишь роль кустарно выполненных декораций для авторитарной власти. Так или иначе, нового в этом нет.

Если обратиться к тем же самым странам на более ранних этапах их развития — в 1970–1980-е гг. или сразу после обретения ими независимости, то ничего принци­пиально отличного от эпохи 1990-2000-х гг. мы там не обнаружим. Республиканская форма правления, многопартийность, институт выборов и прочие признаки демокра­тии прекрасно сочетались в них с авторитаризмом исторических лидеров. Разница со­стояла лишь в том, что на ранних этапах авторитаризм нуждался в идеологическом обосновании (например, через концепцию корпоративного государства, воспринятую и нассеризмом, и бургибизмом) и заявлял о необходимости тех или иных жертв ради достижения общей цели. Однако на излете столетия потребность в подобных обосно­ваниях отпала, и дело дошло до обыкновенной словесной эквилибристики, по необхо­димости сопровождавшейся легким шантажом международного сообщества, более все­го боявшегося повторения алжирского опыта 1990-х гг. в других странах региона. Под­даваясь этому шантажу и нерешительно колеблясь между вневременной истинностью провозглашаемых ценностей и банальным здравым смыслом, международное сообще­ство втягивалось в постмодернистскую игру «двойных стандартов».

Между прочим, и само выделение «нелиберальных демократий» в специфический тип по­литических систем, и бесконечные обвинения противников в использовании «двойных стан­дартов» (ранее этот термин употреблялся с большей осторожностью) были актами вполне постмодернистскими. Содержащаяся в этих оксюморонах ирония была призвана продемонстриро­вать парадоксальность сложившейся ситуации.

Международные отношения и геополитика тех времен также были пропитаны ду­хом постмодернизма, наиболее ярким примером чего стала трагедия 9/11 со всем ее символизмом, медийностью, имиджевой значимостью: «Обрушение башен Всемирного торгового центра невообразимо, но этого недостаточно, чтобы стать реальным событием. Чрез­мерного насилия недостаточно, чтобы обнажить реальность. Потому что реальность — это прин­цип, и именно этот принцип утрачен. Реальность и фикция безнадежно перепутаны, и фасцинация теракта — это, прежде всего фасцинация образа...» [Бодрийар, 2016].

Еще вчера мир был постмодернистским. Это была вселенная релятивизма, жонглирования словами, слоганами и дискурсами, отказа от «больших нарративов» и идеологий.

Развернувшаяся вслед за трагедией война с терроризмом — более или менее аб­страктным врагом, никак не поддающимся точному определению, — стала своеобраз­ным итогом развития постмодернистского мира. Характерно, что уничтожение сим­вола этого зла — Усамы бен Ладена — произошло 2 мая 2011 г. в горах Пакистана: в гео­графической точке, для западного сознания едва ли существующей на карте ойкумены, и в момент очевидного исторического поворота, связанного с нараставшим по всему миру протестным движением с одной стороны и попытками Б. Обамы использовать новую философию международных отношений с другой. Символическая значимость момента была явно недооценена. Тот факт, что война с терроризмом вовсе не была бессмысленной PR-кампанией, а, напротив, позволила решить целый ряд реальных международных проблем, создав, к примеру, на время почву для позитивного россий­ско-американского взаимодействия, ничего не меняет.

Короче говоря, покинувший нас мир постмодерна был миром симулякров — бес­конечно подвижных кажимостей, символов, не требующих означаемого, мир игры и иронии. Все закончилось в 2011 г. протестами, прокатившимися по всему свету. Из­вестный лозунг арт-групп «Бомбилы» и «Война», заявленный в ходе их совместного перфоманса еще в 2007 г., «Мы не знаем, чего хотим» во многом обогнал свое время, выразив ощущение исчерпанности постмодерна и острую потребность «рассерженной молодежи» в новом «послании» и возвращении к означаемому.

Так началась эпоха после-постмодернизма, становление которой мы наблюдаем сегодня, причем особенно остро — на Ближнем Востоке. Не до конца осознанная ее сущность пока сводится к преодолению постмодернизма, овладению его методами и техниками для реализации вполне модернистского высказывания. Вопрос — какого именно?

ИГИЛ дает наиболее страшный и одновременно яркий пример того, о чем идет речь. В своей технике организация развивает методологию «Аль-Каиды», порой доводя ее до совершенства. Медийное насилие, страсть к эффектам, цитатность, эклектич­ность. Все эти оранжевые комбинезоны приговоренных к смерти, отсылающие зри­теля к образу Гуантанамо, речи аль-Багдади, произнесенные из мечети борца с кресто­носцами Нур ад-Дина аз-Занги, само имя «халифа» Абу Бакр Аль-Багдади, отсылаю­щее одновременно и к первому праведному халифу, возглавившему общину мусульман после смерти пророка Мухаммада, и к легендарной столице халифата, разоренной в ре­зультате американской интервенции.

В техническом отношении ИГИЛ довело до логического предела постмодернист­ский характер методологии «Аль-Каиды». По меньшей мере это относится к двум ве­щам — к инструментализации насилия, и к методам террористической деятельности. ИГИЛ превратило медиатизацию насилия в рутину — в своеобразный сериал в жанре снафф, где граница между реальностью и изображением полностью стирается.

Эта линия деятельности организации вполне соответствует глобальным трендам. Достаточно вспомнить «Ведьму из Блэр» — фильм ужасов, снятый на любительскую камеру и получивший всевозможные кинопремии; маньяка Дэкстера из одноименного сериала; прошедший в 2017 г. международный конкурс фотографии World Press Photo, первую премию на котором получил снимок, запечатлевший убийцу посла А. Карлова в следующее мгновение после совершенного преступления.

Если наша культура день за днем последовательно вытесняет насилие из реальной жизни в медиа-пространство, попутно стирая видимые границы между двумя реаль­ностями, то почему бы однажды этому насилию не оказаться вытесненным обратно? В мире, где зритель всегда оказывается соучастником драмы, висящее на сцене ружье однажды должно выстрелить в зал боевыми патронами.

Существенно при этом, что медиатизированное насилие ИГИЛ воспринимается по-разному различными аудиториями. Одни видят в нем продолжение своего зри­тельского опыта. Для других речь идет о повышении ценности предлагаемого проекта, причем ценность эта прямо пропорциональна медийному эффекту и болезненности общественной реакции на него. Наконец, третьих зверства, совершаемые джихадистами, оставляют более или менее равнодушными. Драки на ножах в бедных кварталах арабских городов можно увидеть в любое время суток, а исполосованные шрамами руки и тела — в Интернете норма. При этом многие воспринимают насилие ИГИЛ как оборонительное, совершаемое в ответ на преступления Запада против мусульман (до­статочно послушать любую речь сторонников организации).

ИГИЛ, таким образом, обладает двойной идентичностью. Будучи, с одной стороны, феноменом ближневосточной социально-политической реальности, оно одновременно является и чудовищным результатом глобального культурного развития. Если пользо­ваться терминологией С. Жижека, пропагандируемое джихадистами субъективное на­силие конкретизирует насилие системное посредством символического [Жижек, 2010].

При этом организация сумела достичь максимальной «эффективности» в террори­стической деятельности. Дешевые и простые в техническом плане теракты в музее Бар­до (Тунис), на пляже г. Сус (Тунис), подрыв российского самолета над Синаем привели к обрушению туристического сектора двух стран и серьезному его падению в третьей. «Реклама» насилия — съемки видеосюжетов, распространение информации через Ин­тернет и т.д. — обходится гораздо дороже, чем само это насилие. Одним из важнейших результатов такой политики становится превращение ИГИЛ из организации в идею и метод, свидетельством чему многочисленные индивидуальные теракты по всему миру, совершаемые «во славу» ее.

Покинувший нас мир постмодерна был миром симулякров — бес¬конечно подвижных кажимостей, символов, не требующих означаемого, мир игры и иронии.

Однако ИГИЛ не просто развило присущий «Аль-Каиде» постмодернизм, но и прео­долело его. Его направленная на государственное строительство деятельность, очевид­но, означает возвращение к большим нарративам эпохи модерна, иначе говоря — жела­ние предложить миру глобальный альтернативный социально-политический проект. Относительно успешное выстраивание экономической системы на подконтрольных территориях в Сирии и Ираке подтверждает этот тезис со всей предметностью [Филоник, 2017].

ИГИЛ со всеми его аватарами действительно расширяет рамки политического ис­лама, обращая свое послание ко всем неудовлетворенным современным мироустрой­ством. Отсюда его привлекательность для некоторых граждан западных государств, в том числе и России. В этом отношении его идеологический посыл может быть со­поставлен и с нацистским, и с коммунистическим. Можно согласиться с Оливье Руа в том, что именно глобальное послание, не имеющее никакого отношения ни к Ближ­нему Востоку, ни к религии, но попадающее в резонанс с социальными, психологиче­скими и культурными проблемами западных обществ, привлекает в ИГИЛ выходцев из Европы и Америки [Руа, 2016].

Главной проблемой в этих условиях становится не военное и даже не идеологиче­ское противодействие ИГИЛ или терроризму вообще, а противодействие ценностное.

Парадоксальным образом в мире «креативного класса», где чуть ли не большая часть общества принадлежит к профессиям, долженствующим производить «смыслы», смыслов этих как раз и не оказалось, а единственной силой, действительно их произво­дящей, стали джихадисты, действующие в регионе, где этот самый «креативный класс» представлен довольно скудно. Именно джихадисты определяют сегодня дискурс на Ближнем Востоке. Они провозгласили когда-то конфессиональную войну в регионе — и весь мир сегодня обсуждает суннитско-шиитскую рознь, а внерегиональные силы спешат защищать конфессиональные меньшинства. Джихадисты когда-то поставили себе целью разрушение «империалистической системы» Сайкса-Пико — и сегодня ты­сячи экспертов и политиков обсуждают судьбу региона после Сайкса-Пико. Наконец, они стали и нашими врагами, и именно на их агрессию нам приходится отвечать.

Впрочем, все это не впервые. Был ведь опыт ультралевых движений в той же Латин­ской Америке — тоже жестоких, подчас варварских, для кого-то привлекательных и ро­мантизированных и тоже креативных. И был соответствующий опыт борьбы с ними и преодоления насилия в этом регионе. Этот опыт показывает, что мир — цивилизо­ванный мир Запада и Востока — будет проигрывать новым варварам до той поры, пока будет отвечать на их вызовы, не определяя повестку дня сам. А определить он ее смо­жет только тогда, когда осознает, что эпоха симулякров и игр прошла, и необходимо обратиться к реальности — настоящим проблемам ближневосточного региона (а затем и не только его), нуждающимся в соответствующих ответах.

Вопрос, однако, состоит в периодизации истории, без которой невозможно опре­делить, конец какой именно «прекрасной эпохи» только что миновал. Варианта, ка­жется, всего два.

Первый — домодерн сменился модерном, а затем постмодерном, который сегодня также подошел к концу. При таком подходе довольно четко определяется грань меж­ду модерном и постмодерном и гораздо менее четко — между домодерном и модерном. Эпоха модерна — это, в сущности, историческая протяженность между Великой фран­цузской революцией и Второй мировой войной. Это период национального строи­тельства в Европе, формирования крупнейших идеологий, веры в большие нарративы, прогресс, индустриализацию и т.д. Короче говоря, время исторического оптимизма, закончившегося известной фразой Адорно «После Освенцима нельзя писать стихи». Постмодерн со всеми его симулякрами и иронией, согласно этой логике, выступает отрицанием модерна, а эпоха, наступающая после него, становится отрицанием отри­цания, или неомодерном.

Второй подход говорит, что домодерн сменился модерном, вершиной которого стал постмодерн. Следовательно, завершение эпохи постмодерна — то же, что завершение эпохи модерна в широком смысле. При этом по сравнению с первым подходом домо­дерн сменяется модерном здесь несколько раньше. Ключевыми событиями оказыва­ются изобретение книгопечатания Гуттенбергом и появление огнестрельного оружия. Создав техническую базу для институционализации устойчивого политического и ин­теллектуального неравенства, эти два изобретения стали важнейшими факторами по­явления современного общества и государства. Возникшие в результате устойчивые иерархические системы базировались на двух монополиях — на насилие и на знание. Однако небывалый рост грамотности населения в западном мире с одной стороны и развитие современных технологий с другой привели к коллапсу этих систем — эпохе постмодерна. Согласно такому подходу, мир сегодня переживает фундаментальную ре­волюцию. «Информационный коммунизм», наступивший благодаря тотальному рас­пространению Интернета, и «демократизация насилия» (в том числе через терроризм), в результате которой государство лишается технической основы монополии на наси­лие, знаменуют завершение того периода человеческой истории, который продолжался полтысячелетия. Соответственно наступающая сегодня эпоха должна рассматриваться уже не как неомодерн, но как отрицание долгого модерна, т. е. как неоархаика [Алексеенкова, 2016].

Если в рамках предыдущей периодизации неомодерн вбирает в себя постмодер­нистский метод и модернистскую жажду высказывания, то в рамках этой архаичные практики, символы, ценности, проходя через горнило постмодернистского обществен­ного сознания, становятся элементом общей игры, однако игра эта обретает модер­нистскую серьезность. Так в едином движении сливается воедино весь исторический опыт человечества.

В принципе, спор о том, какой из подходов более верен — дело пустое, однако ны­нешняя ситуация на Ближнем Востоке, в том числе уже упомянутая активность ИГИЛ, подтверждает обоснованность второго. При этом принципиальное отличие нынеш­него Ближнего Востока от состояния домодерна состоит в том, что архаичный (хотя и не только он) нарратив становится не изначальной данностью (как при настоящем домодерне), а результатом сознательного выбора, само осуществление которого — феномен модернистский. Все это имеет далеко не только теоретическое философское, но и вполне практическое значение.

ИГИЛ превратило медиатизацию насилия в рутину — в своеобразный сериал в жанре снафф, где граница между реальностью и изображением полностью стирается.

Прежде чем двигаться дальше, имеет смысл кратко резюмировать сказанное выше. Во-первых, современный мир, утратив перспективу будущего, испытывает ужас непо­нимания в отношении настоящего. Во-вторых, этот ужас непонимания толкает мно­гочисленных акторов обращаться к истории в поисках подходящих аналогий, которые, однако, все как одна не работают. На Ближнем Востоке это проявляется в попытках объяснения текущей ситуации через память о великих войнах, колониализме и бипо­лярном противостоянии. В-третьих, понимание современности требует адекватного описания завершившегося периода, который может быть обозначен как постмодерни­стский. Наиболее важными его характеристиками были отказ от «послания» в поли­тике, инструменталистское отношение к идеологиям, ироничность, нарастающая роль медиасреды. На Ближнем Востоке это проявлялось как в характере политических ре­жимов, так и в деятельности негосударственных, прежде всего террористических, ор­ганизаций. В-четвертых, современность определяется как отрицание прошлого, что предполагает использование постмодернистского инструментария и архаического нарратива для формулирования новой идеологии, наиболее яркий пример чего дает ИГИЛ.

Неизбежный практический вопрос состоит в том, что со всем этим делать, иначе говоря — возможны ли такие действия со стороны глобальных или региональных ак­торов, которые сделают текущий политический процесс хотя бы в минимальной степе­ни прогнозируемым, вернув категорию будущего в сферу региональных политических отношений и отобрав инициативу у джихадистов.

Пусть постмодернистское сознание, существующее в парадигме don't worry, be happy не способно дать ответы на вызовы, с которыми столкнулся ближневосточный регион. Однако оно создает условия для включения любых элементов в единый нар­ратив — и в этом состоит его величайший потенциал. Понятно, что произвольно изо­брести такой нарратив извне невозможно — рождение его станет финалом нынешней ближневосточной драмы. Тем не менее кое-что сказать о нем можно, исходя из задач, которые с его помощью придется решать.

Первая из них — это, по замечанию В. Наумкина, излечение «болезней общества, приводящих к тому, что молодежь обращается к радикальным идеологиям» [Наумкин, 2016(2)]. Свобода, справедливость, достоинство — три самых популярных слова эпохи «арабской весны» были как-то переформулированы одним из участников тунисской революции в простое требование: сделать так, чтобы «каждый флик не мог порвать твой паспорт» (Архив автора, интервью 2011 г.). Речь идет о том же, о чем шла в Перу времен разгула «Сендеро Луминосо», и о чем писал Эрнандо де Сото — об эффективном государстве, интеграции большинства в политическую и экономическую системы [Де Сото, 2008; Де Сото, 2015].

Ближневосточным политикам для этого придется изменить отношение к соб­ственным обществам, встав на путь структурных политических и экономических ре­форм. Это, в свою очередь, может быть сделано только при условии возвращения в об­щественную жизнь категории будущего. Иначе говоря, интеллектуальные элиты реги­она должны предпринять сознательное усилие, чтобы сконструировать стратегическое видение в условиях повсеместного «упразднения» будущего и доминирующего чувства эсхатологической катастрофы.

Елена Алексеенкова:
Возрождение «домодерна»

Речь идет не о противодействии естественному ходу вещей, но скорее о сознатель­ном его обуздании человеческой волей. События 2016 г., произошедшие на Западе, по­казывают универсальность этой потребности. Говоря об этих событиях, А. Кортунов в статье «От постмодернизма к неомодернизму, или Воспоминания о будущем» [Корту­нов, 2017] выделяет четыре особенности неомодернистских сил, все более диктующих свою повестку по всему миру: национализм, трансакционализм, холизм и историзм.

Подходы ИГИЛ, описанные выше как сила, также отрицающая постмодерн, во многом с ними перекликаются. Достаточно национальную идентичность заменить конфессиональной и убрать трансакционализм, неактуальный для террористической организации, противостоящей всему миру (хотя если рассматривать внешнеэкономи­ческие связи ИГИЛ, то и ему там найдется место).

Появление всех этих сил, опирающихся так или иначе на довольно широкую соци­альную базу, говорит о попытках обуздать хаос неизвестности, подчинив его какой-то логике. Проблема, однако, в том, что логика эта ущербна.

Вместо того чтобы думать о будущем, смиренно признавая однонаправленность те­чения времени, неомодернисты — что системные и относительно умеренные, что анти­системные безумцы — пока что пытаются произвести историческую контрреволюцию, воскресив сегодня архаику. Бегство от свободы и современности к архаике человече­ство уже проходило, и хорошо известно, чем оно закончилось. Желание отвернуться от грядущего, предавшись медитативным воспоминаниям о «золотом веке», конечно, бесперспективно и очень быстро сменится чем-то прямо противоположенным — иной редакцией неомодернизма, предполагающей конструирование будущего.

На Ближнем Востоке запрос на подобные изменения уже есть. Свидетельством тому — и саудовское «Видение 2030», и Министерство счастья в ОАЭ, и появление но­вого поколения молодых лидеров по всему региону, и тунисские дискуссии об ответ­ственности государства перед молодежью, уехавшей в ИГИЛ (ассоциация RATTA), и общий рост активности гражданского общества по всему региону, и попытки реин­карнации идей арабского национализма в Египте и Саудовской Аравии. Последние пока носят инструментальный антииранский характер, однако в перспективе могут обрести и собственное позитивное содержание.

Именно джихадисты определяют сегодня дискурс на Ближнем Востоке.

Если запрос на изменения в арабских странах будет усиливаться, то внерегиональным державам придется принципиальным образом пересмотреть свою ближневосточ­ную политику. Это позволит создать условия для гармоничного сопряжения региона с внешним миром. Каким бы ни оказалось конкретное содержание ближневосточного большого нарратива новой поры, он не превратится в глобальную конфронтационную альтернативу, тенденции чего сегодня присутствуют.

По всей видимости, стимулирование структурных реформ в государствах региона, деликатная помощь в повышении вовлеченности их политических систем в мировой порядок и одновременно признание необходимости их аутентичности, поддержка мер, направленных на социально-экономическую интеграцию обществ и укрепление инсти­тутов, должны будут стать основными задачами новой ближневосточной стратегии внерегиональных игроков.

Некоторые признаки выработки новых подходов со стороны России уже присут­ствуют. Два раунда межсирийских консультаций в Москве в 2015 г., вторая межпа­лестинская встреча в Москве в январе 2017 г., астанинский формат урегулирования конфликта в Сирии с ключевым участием России, Турции и Ирана и другие подоб­ные инициативы демонстрируют стремление Кремля играть посредническую роль на Ближнем Востоке, избегая навязывания региону собственных представлений.

Что касается Соединенных Штатов, то говорить о ближневосточной стратегии ад­министрации Д. Трампа все еще сложно — за первые месяцы пребывания нового пре­зидента в должности было сделано много противоречивых заявлений, что общий век­тор политики никак не просматривается. Тем не менее базовая логика американской администрации, предполагающая минимизацию издержек, допускает развитие подхо­дов, схожих с российскими, что, в свою очередь, делает возможным сотрудничество двух стран в регионе. Ключевым моментом здесь, конечно, должны стать усилия по урегули­рованию трех наиболее острых конфликтов — сирийского, йеменского и ливийского, превратившихся во многом в системообразующий фактор всей политической жизни Ближнего Востока.

Каждый из обозначенных конфликтов имеет сложную многоуровневую структуру. В случаях с Сирией и Ираком четко определяются три уровня — внутриполитический, региональный и глобальный. На каждом из них речь идет о соперничестве множества акторов, по-разному интерпретирующих политическую реальность и собственные интересы. При этом помимо простого противостояния «по горизонтали» — локаль­ных, региональных и глобальных сил между собой, на каждом из уровней наметилось и их противостояние «по вертикали»: глобальных игроков с региональными, а иногда и с локальными. Поскольку на каждом из уровней динамика конфликта определяется собственными факторами (геополитическими, экономическими, социальными, идео­логическими), соотношение между которыми непостоянно, то формирование «верти­кальных» осей противостояния ведет к распространению воздействия факторов того или иного уровня на все большее число игроков. В результате, к примеру, российская кампания в Сирии иногда совершенно неверно интерпретируется через призму внутриконфессионального противостояния; а поведение локальных сирийских сил столь же несправедливо рассматривается как производная ирано-саудовского или америка­но-российского противостояния.

Несмотря на то что позиция внерегиональных держав по ситуации в Ливии и Йемене выражена значительно менее отчетливо, общая тенденция к усложнению структуры конф­ликтов наблюдается и в этих странах. Многочисленные миротворческие усилия меж­дународного сообщества ни в одном из случаев до сих пор не увенчались успехом. Оди­наково безуспешными на сегодняшний день оказываются силовые методы воздействия на конфликт (саудовская операция в Йемене), дипломатические усилия (марокканские, тунисские, алжирские и европейские инициативы в Ливии, деятельность ООН) и сочета­ние тех и других. Поиск принципиально новых форматов сотрудничества и инструментов воздействия на конфликты оказывается поэтому сегодня особенно актуален.

Помимо собственно миротворческих усилий нормализация обстановки в регионе требует и укрепления политических и экономических институтов в зонах ослаблен­ной государственности. Заполнение негосударственными акторами, включая ИГИЛ, вакуума, остающегося на месте неэффективных правительств, объективно создает си­туацию конкуренции. В результате борьба с террористическими квазигосударствами требует сегодня не только демонстрации военного превосходства государственных структур, но и их способности предложить населению более выгодный общественный договор, чем тот, который предлагают их противники. Это, в свою очередь, требует и повышения качества управления, и реализации масштабных социально-экономи­ческих проектов, способных обеспечить благополучие населения на освобожденных территориях. Источники финансирования подобных проектов, равно как и инстру­менты их реализации до сих пор остаются совершенно неясными.

Желание отвернуться от грядущего, предавшись медитативным воспоминаниям о «золотом веке», конечно, бесперспективно и очень быстро сменится чем-то прямо противоположенным — иной редакцией неомодернизма, предполагающей конструирование будущего.

Кроме того, вызывает большие сомнения возможность реализации подобных про­ектов в сочетании с необходимой демократизацией политических систем и сохране­нием территориального единства государств региона. Инициативы по урегулированию конфликтов, социально-экономическому восстановлению региона, укреплению госу­дарственности и развитию институтов могли бы стимулировать столь необходимый сегодня процесс выработки общего образа будущего Ближнего Востока. Особенно эф­фективным он мог бы стать, если бы непосредственная военно-политическая и эконо­мическая активность глобальных игроков сопровождалась активностью иного рода.

Сочетая в диалоге открытость либерализма со здравой осторожностью консерва­тизма, Запад и Россия могли бы инициировать и поддерживать многовекторный диа­лог между интеллектуалами относительно будущего ближневосточного региона, ре­зультатом которого стало бы формирование нового большого нарратива, идейно обра­щенного в будущее и способствующего гармонизации мировой политики.


Список литературы

Бодрийар Ж. Дух терроризма. Войны в Заливе не было. Москва, 2016 [Baudrillard J. The Spirit of Terrorism: And Requiem for the Twin Towers, 2002]. URL: http://lit.lib.ru/k/kachalow_a/esprit_du_ terrorisme.shtml.

Бодрийар Ж. В тени тысячелетия, или приостановка года 2000. 1998 // Цифровая библиотека по философии [Baudrillard J. A l'Ombre du Millenaire, ou le Suspens de l'An 2000 (Paris: Sens & Tonka, April 1998)]. URL: http://filosof.historic.ru/books/item/f00/s00/z0000326/ (Дата обращения — 10 фев­раля 2017).

Де Сото Э. Иной путь. Экономический ответ терроризму. Челябинск, 2008 [De Soto, Hernando. The Other Path: The Economic Answer to Terrorism. Ney York: Basic Books, 2002].

Дунаев А.Л. Понятия "система" и "порядок" в историографии международных отношений: трудности интерпретации // Вестник Московского университета. Серия 25. Международные от­ношения и мировая политика. 2013. № 2. С. 4-22 [Dunaev A.L. Poniatiia "sistema" i "poriadok" v istoriografii mezhdunarodnykh otnoshenii: trudnosti interpretatsii // Vestnik Moskovskogo universiteta. Seriia 25. Mezhdunarodnye otnosheniia i mirovaia politika. 2013. № 2. Pp. 4-22].

Желтикова И.В., Гусев Д.В. Ожидание будущего: утопия, эсхатология, танатология. Орел, 2011 [Zheltikova I.V., Gusev D.V. Ozhidanie budushchego: utopiia, eskhatologiia, tanatologiia. Orel, 2011].

Жижек С. О насилии. М.: Европа, 2010 [Zizek, Slavoj. Violence. Profile Books, 2009].

Рясов А. Политическая концепция М. Каддафи в спектре "левых взглядов". М., 2008 [Riasov A. Politicheskaia kontseptsiia M. Kaddafi v spektre "levykh vzgliadov". Moscow, 2008.].

Фукуяма Ф. Конец истории и последний человек. М., 2004 [Fukuyama, Francis. The End of History and the Last Man. London: Hamish Hamilton, 1992].

Haas R.N. The Age of Nonpolarity // Foreign Affairs. 2008. No. 87(3). Pр. 44-56.

Katulis B., Awad M. New Anchors for US-Egyptian Relations. Looking for the Future and Learning from the Past 4 Years after Egypt's Revolution. Center for American Progress. Washington, DC, 2015. URL: https://cdn.americanprogress.org/wp-content/uploads/2015/01/EgyptPolicy-report1.pdf.

Интернет-ресурсы

Al-Arian A. The Muslim Brotherhood and Trump's Terror List // AlJazeera. URL: http://www.al- jazeera.com/indepth/features/2017/02/muslim-brotherhood-trump-terror-list-170201090317237.html (Дата размещения — 2 февраля 2017).

Chulkovskaya E. Will Turkey leave NATO? // Al-Monitor. URL: http://al-monitor.com/pulse/orig- inals/2017/01/russia-turkey-erdogan-putin-membership-shanghai-sco-eu.html (Дата размещения — 9 января 2017).

Farouk Y. More than Money: Post-Moubarak Egypt, Saudi Arabia and the Gulf. Gulf Research Center, 2014. URL: https://www.files.ethz.ch/isn/179860/Egypt_Money_new_29-4-14_2576.pdf.

Ioffe J. The Czar vs. the Sultan // Foreign Policy. URL: http://foreignpolicy.com/2015/11/25/the-czar-vs-the-sultan-turkey-russia-putin-erdogan-syria-jet-shootdown/ (дата размещения — 25 ноября 2015).

Kamel L. There is no Thirty Years' War in the Middle East // National Interest. URL: http://nation- alinterest.org/feature/there-no-thirty-years-war-the-middle-east-17513 (дата размещения — 29 августа 2016).

Nazer F. Saudi-Egyptian Relations at the Crossroads, Washington, 2015. URL: http://www.agsiw. org/wp-content/uploads/2015/10/Nazer_SaudiEgyptianRelations_version2.pdf.

Simms B., Axworthy M., Milton P. Ending the new Thirty Years War // NewStatesman. URL: http://www.newstatesman.com/politics/uk/2016/01/ending-new-thirty-years-war (дата размещения — 26 января 2016).

Sokolsky R. Time for Arab Leadership in the Middle East // The National Interest. URL: http://na- tionalinterest.org/feature/time-arab-leadership-the-middle-east-13371 (дата размещения — 20 июля 2015).

Алексеенкова Е. Возрождение "домодерна" // Российский совет по международным делам. URL: http://russiancouncil.ru/analytics-and-comments/analytics/vozrozhdenie-domoderna/ (дата размещения — 31 марта 2016).

Бин Сакир, 'Абд аль-'Азиз бин 'Усман. Аль-Халидж фи 'ам 2014—2015. Аль-иттихад аль-халиджий аль-'арабий хува аль-мустакбаль. Кадайа аль-аман ва-д-дифа' фи дуваль аль-маджлис ат-та'аун аль-халиджий. Марказ аль-халиджий ли-ль-абхас. Джидда, 2016. URL: http://www.grc.net/data/contents/uploads/Dr_Sager_paper_3507.pdf.

Варлы И., От Сайкса-Пико до Лаврова-Керри 2016 // Иносми. URL: https://inosmi.ru/ politic/20160614/236856322.html (дата размещения — 14 июня 2016).

Де Сото Э. Бедняки против Пикетти // Ведомости. URL: http://www.vedomosti.ru/opinion/articles/2015/07/23/601792-bednyaki-protiv-piketti (дата размещения — 22 июля 2015).

Исаев Л. Ловушка на выходе из ловушки // Ведомости. URL: http://www.vedomosti.ru/opinion/articles/2017/02/13/677273-lovushka (дата размещения — 13 февраля 2017).

Кортунов А. От постмодернизма к неомодернизму, или воспоминания о будущем // Россий­ский совет по международным делам. URL: http://russiancouncil.ru/analytics-and-comments/analytics/ot-postmodernizma-k-neomodernizmu-ili-vospominaniya-o-budushch/ (дата размещения — 30 января 2017).

Косач Г.Г., Мелкумян Е.С. Возможности для стратегических отношений России и Са­удовской Аравии //Российский совет по международным делам. URL: http://russiancouncil.ru/common/upload/Russia-SaudiArabia-policy-brief-6-ru.pdf (дата размещения — 31 августа 2016).

Ливен А. Мир без гегемона. Холодная война и ее влияние на последующий период // Рос­сия в глобальной политике. URL: http://www.globalaffairs.ru/number/Mir-bez-gegemona-15403 (дата размещения — 15 декабря 2011 г.).

Наумкин В. Нужно ли присоединять Россию к соглашению Сайкса-Пико // Российский со­вет по международным делам. URL: http://russiancouncil.ru/analytics-and-comments/analytics/nuzhno-li-prisoedinyat-rossiyu-k-soglasheniyu-sayksa-piko/ (дата размещения — 22 августа 2016).

Наумкин В. От терактов никто не застрахован // Российский совет по международным делам. URL: http://russiancouncil.ru/analytics-and-comments/comments/ot-teraktov-nikto-ne-zastrakhovan/ (дата размещения — 29 февраля 2016).

Руа О. Джихад: конъюнктурная идеология отверженных с западными денотатами (Ин­тервью с Оливье Руа) // Исламовед.Ру. URL: http://islamoved.ru/2016/dzhihad-konyunkturnaya- ideologiya-otverzhennyh-na-zapadnom-detonate/ (дата размещения — 16 марта 2016).

Салин П. Охота на "свободных агентов" // Россия в глобальной политике. URL: http://www.globalaffairs.ru/number/Okhota-na-svobodnykh-agentov-18558 (дата размещения — 31 января 2017).

Стегний П. Будущее Большого Ближнего Востока // Российский совет по международным делам. URL: http://russiancouncil.ru/analytics-and-comments/analytics/budushchee-bolshogo-blizhnego-vostoka/ (дата размещения — 31 мая 2012).

Филоник А.О. ИГ: от безумной идеи к коллапсу экономики // Российский совет по между­народным делам. URL: http://russiancouncil.ru/analytics-and-comments/analytics/ig-ot-bezumnoy-idei-k-kollapsu-ekonomiki/ (дата размещения — 27 января 2017).

Оценить статью
(Голосов: 29, Рейтинг: 2.93)
 (29 голосов)
Поделиться статьей

Прошедший опрос

  1. У проблемы Корейского полуострова нет военного решения. А какое есть?
    Восстановление многостороннего переговорного процесса без предварительных условий со всех сторон  
     147 (32%)
    Решения не будет, пока ситуация выгодна для внутренних повесток Ким Чен Ына и Дональда Трампа  
     146 (32%)
    Демилитаризация региона, основанная на российско-китайском плане «заморозки»  
     82 (18%)
    Без открытого военного конфликта все-таки не обойтись  
     50 (11%)
    Ужесточение экономических санкций в отношении КНДР  
     18 (4%)
    Усиление политики сдерживания со стороны США — модернизация военной инфраструктуры в регионе  
     14 (3%)
Бизнесу
Исследователям
Учащимся